Зрелище, при котором сейчас присутствует Геббельс, ему придется наблюдать вплоть до 2 мая 1945 года все чаще и чаще: Гитлер пытается справиться с гневом и говорить нравоучительным тоном, чтобы преподать урок всему свету, но ему это не удается. Гиммлер молча кивает. У него нет привычки возражать своему фюреру, к тому же его душит не меньшая, чем у того, ярость по отношению к чехам, да и по отношению к Гейдриху. Конечно, Гиммлера пугали амбиции его правой руки, но без этой высокопрофессиональной и безжалостной машины, сеющей вокруг террор и смерть, он чувствует себя куда более уязвимым. В лице Гейдриха он потерял не только потенциального соперника, но в значительно большей степени – главный козырь в своей игре. Гейдрих был его трефовым валетом. А ведь история-то всем известна: когда Ланселот покинул Логрию, это стало для идеального королевства началом конца.
Гейдрих в третий раз совершает торжественный проезд по городу в Градчаны, но на этот раз – в гробу. Мизансцены и декорации по этому случаю – будто в опере Вагнера. Гроб, накрытый гигантским нацистским флагом, установлен на пушечный лафет. Траурная процессия с горящими факелами выползает из больницы. Медленно продвигается во тьме бесконечная цепочка полугусеничных машин, на машинах – вооруженные эсэсовцы, они освещают факелами дорогу, по обеим сторонам которой, до самого замка, стоят навытяжку солдаты; когда траурный кортеж приближается, они вскидывают руку в нацистском приветствии. Гражданским лицам категорически запрещено выходить на улицу, пока не окончилось траурное шествие, но, по совести сказать, пражанам не особенно-то и охота высовываться наружу. Франк, Далюге, Бёме, Небе, в касках и военной форме, шагают рядом с катафалком – это почетный караул. Завершая путешествие, начавшееся в десять утра 27 мая, Гейдрих добирается наконец до места назначения. В последний раз минует искусно отделанные створки ворот, проезжает под статуей с кинжалом и оказывается в самом сердце замка богемских королей.
Мне бы очень хотелось быть с парашютистами в крипте, слушать, о чем они говорят, и пересказывать это, описывать, как протекает в холоде и сырости их повседневная жизнь, что они едят, что они читают, что они слышат из городских шумов и слухов, чем они занимаются с подружками, которые навещают их здесь, какие у них планы, сомнения, о чем они думают, о чем мечтают… Но это невозможно, потому что у меня нет почти никакой информации о тамошней жизни ребят. Я даже не знаю, как они восприняли известие о смерти Гейдриха, хотя их реакция, по идее, должна была бы стать одним из важнейших моментов моей книги. Я знаю, что парашютисты в крипте замерзали и потому с наступлением вечера некоторые выносили свои матрасы на хоры, где было хоть немножко теплее. Достаточно скудные сведения… Нет, я все-таки знаю еще, что Габчика лихорадило (наверное, из-за ранения) и что Кубиш был из тех, кто пытался найти место для сна скорее в церкви, чем в крипте. Во всяком случае, однажды точно попробовал.
Зато у меня огромное количество материалов о том, какие похороны организовал для Гейдриха рейх, – с той минуты, как траурный кортеж выехал из Градчанских ворот, и до церемонии в Берлине. Включая перевозку гроба поездом. Десятки фотографий, десятки страниц с текстами речей, произнесенных во славу великого человека. Но жизнь паршиво устроена, потому что мне на все на это, в общем-то, наплевать. Я не хочу воспроизводить ни надгробное слово Далюге (который, между прочим, наслаждался ситуацией, ведь эти двое ненавидели друг друга), ни бесконечную апологию Гиммлера в честь его подчиненного. Лучше, пожалуй, последую за Гитлером, который решил выразиться покороче:
«Я скажу лишь несколько слов, чтобы воздать должное покойному. Это был один из лучших национал-социалистов, один из самых убежденных поборников германской имперской идеи, один из злейших врагов всех противников рейха. Он принял мученическую смерть, защищая и сохраняя рейх. Как глава партии и вождь Германской империи я награждаю тебя, мой дорогой товарищ Гейдрих, самой высокой наградой, какая только у меня есть, – Германским орденом».
В моем романе – как в литературном произведении – есть дыры, но в обычном литературном произведении только автор решает, можно ли сделать дырку и где ее сделать, а мне в этом праве отказано, потому что я в рабстве у своей совести. Я перебираю фотографии траурного кортежа на Карловом мосту, на Вацлавской площади, перед Национальным музеем… Я вижу, как украшающие мост прекрасные каменные статуи склоняются над свастиками, и чувствую смутное отвращение. Я предпочел бы положить свой матрас на церковных хорах, если бы там нашлось для меня местечко.
Наступил вечер, все вокруг спокойно. Мужчины вернулись с работы, из домов еще доносятся вкусные запахи ужина, к которым кое-где примешивается резковатый запах капусты, но в окнах, в одном за другим, уже гаснет свет. В Лидице темнеет. Жители поселка рано ложатся, потому что завтра, как всегда, придется встать с рассветом, чтобы не опоздать на работу – в шахту или на завод. Шахтеры и металлурги уже спят, когда раздается отдаленный рокот моторов. Гул не утихает, он, наоборот, медленно приближается. В деревню въезжают крытые брезентом грузовики. Но вот двигатели умолкают, теперь можно услышать только стук и позвякивание. Неясные звуки растекаются по улицам подобно воде, прорвавшей трубу. Разбегаются по всему поселку черные тени. Потом, когда эти черные тени сосредоточиваются в группах и все занимают свои позиции, стук и позвякивание прекращаются. Ночную тишину разрывает человеческий голос. Кричат что-то по-немецки. Подают сигнал. И тогда все начинается.